С каждым повторением глупым несторианином этого слова присутствовавшие в белом шатре всё глубже вжимали головы в плечи, всё крепче прикипали взорами к узорам ковров, не смея взглянуть на всё более и более спокойное лицо Джихангира, как никогда похожее на тонкой резьбы тангутскую или чжурчженьскую статуэтку из слоновой кости. Один одноглазый сухорукий аталык в простом черном чапане с беспокойством косился на единственную подвижную черточку молодого владыки — трепещущие, выгнувшиеся спинами разъяренных кошек тонкие ноздри. Вот сейчас задергается нежное, как лепесток лотоса, веко, прикрывшее грозовые тучи потемневших от гнева глаз — и ударит страшная молния ярости Джихангира.
И тут вдруг послышался спокойный голос Нишань-Удаган:
— Э, седая борода, я чего-то не поняла — зачем ты своего Ису сыном божьим зовешь? Тебя послушать — шаман как шаман.
— К-какой шаман?! — поперхнулся от удивления епископ, из-под чёрных густых бровей воззрившись на бабу в косматой шубе, невесть чего делающую в Джихангировом шатре.
— О! — одобрительно крякнула Нишань-Удаган. — Седая борода — умная голова, не зря говорят. Какой он шаман, твой Иса? Паршивенький шаман, непутёвый. Силы много, мудрости совсем нет. Три дня умирал, только-то! Мой учитель, Холонгото Убгэн-багши, месяц мёртвый лежал, к Эрлиг-Номун-хану ходил, я, недостойная глупая девка, на две недели помирала, твой Иса три дня только побыл, э-э! По воде ходил — а зачем? Так молодые шаманы дурят, пока в них Сила играет. Зачем у перевозчика кусок мяса отнимать? Или к больному он спешил? Нет, просто Силу показывал, хвалился. Плохой шаман. Духов гонял — так на то и шаман, чтоб духов гонять, когда они в людей влазят. А мёртвых зачем из могилы поднимал, тревожил попусту? Ведь опять ни за чем делал — Силу свою показывал. Молодой, глупый — сперва помереть надо, Силы на том свете набраться, потом дела делать, а у него всё навыворот. Дерево загубил — оно-де зимой плодов не дало. Дурное дело нехитрое. Вон у Холонгото Убгэн-багши деревья за день из земли поднимались — это Сила. А воду в кумыс переводил, бездельников собирал да пятью лепешками кормил — разве на такие дела Сила дается? Я тебе скажу, седая борода, куда твой Иса вознесся, когда от Эрлиг-Номун-хана — как ты его зовешь, Шата́н, да? — когда от Шатана назад пришел. Он мудрости-то набрался, вспомнил, чего творил, ой, стыдно ему стало, вот и улетел с глаз людских подальше. Да и Силы-то, поди, немного осталось, порастряс на пустяки. Иначе бы не плакал, когда к кресту прибивали. Шаману это пустяк, шаман себя сам копьем протыкает — и ничего ему с того не будет.
Епископ нипочем бы не сумел вставить хоть слово во вроде бы неспешную речь Нишань-Удаган. Впрочем, надо было еще выдавить это слово — и этого-то несторианин сделать не мог, только пучил глаза под выгнутыми чёрными бровями да наливался багровым соком, не в силах не то что заговорить — вздохнуть от возмущения, растерянности и гнева.
А шаманка проворно подхватилась с места и внезапным движением закинула вверх подол меховой шубы, прикусив его крепкими белыми зубами. Только-только открывший наконец-то рот несторианин поперхнулся так и не произнесенными словами. Под шубой не было ничего, кроме вовсе еще не старого тела шаманки, и тело это, помимо всякой воли епископа, приковало взгляд давным-давно не видевшего женской наготы старика.
Однако ж и сиятельные ханы, и нукеры в синих чапанах не бросили на тело Нишань-Удаган ни взгляда. Во-первых, многие слышали от дедов и бабок, что еще в дни их юности лицо и тело Нишань-Удаган не отличались от нынешних. Во-вторых, все знали, Кто ходит в любовниках у шаманов и шаманок, и не было охотников пробудить Их ревность. Разве только Джихангир приподнял бровь и с сытым любопытством огладил взглядом холмы и впадины смуглого тела шаманки — но он-то был богом и внуком бога, ему ли было страшиться Тех?
Тем временем Нишань-Удаган выхватила из-за пояса стоявшего рядом нукера нож и, воткнув его в свой чуть выпуклый медный живот, полоснула слева направо под пупком — и тут же проворно подставила левую ладонь под вывалившиеся из разреза внутренности. В шатре остро и ржаво запахло кровью, и к ее запаху прибавился тяжелый пряный дух потревоженных потрохов. Нишань-Удаган покачала своими перламутровыми кишками, раздувающимися с тихим шипением, под горбатым носом епископа. Лицо того, уже поменявшее цвет с багряного на почти белый, стало стремительно приобретать нежный дымчато-зелёный оттенок, свойственный священному камню страны Сунов, глаза, и без того выпученные, грозили выпрыгнуть из глазниц.
Нишань-Удаган запихнула внутренности в распоротый живот звонким хлопком — и отняла руку от совершенно целой, неповрежденной плоти. Лишь густо залившие ее ноги алые струи да ржавый запах напоминали о только что разыгравшемся действе. Шаманка выпустила из зубов подол, и тот занавесом рухнул вниз, скрывая зрелище ее залитого кровью тела. Всё еще слезящийся маслистыми алыми каплями нож Нишань-Удаган вернула хозяину-нукеру. Тот невозмутимо вытер клинок и убрал его в ножны.
Смеющиеся глаза шаманки обратились к епископу:
— Что, седая борода, если Тот, кому ты служишь, не слабее моих повелителей — сделай так же! А если и не получится у тебя — чего ж бояться? Сам говорил, твой Иса — мёртвых воскрешает.
Щеки несторианина вздулись, ноздри втягивали воздух, губы сжались в узкую прямую полоску. Он помедлил мгновение, потом вдруг повалился, как подрубленный, на колени и что-то замычал, не разжимая губ, глядя на Джихангира безумными глазами.