— Сатмаз, ты плохо объяснил им? — нахмурился Эбуген. — Их дочь будет моей, только моей, никто иной не коснется ее.
Кипчак пожал плечами:
— Господин десятник, я хорошо знаю их язык. Мой дядя и я — мы покупали рабов-урусов у булгар. Я хорошо объяснил, эти люди просто глупы.
Да, в этом Эбуген уже и сам убедился, втаскивая дочь жреца на седло. Безмозглая девка шипела и пыталась царапаться, как лесная рысь. На счастье, старшие воины давно научили Эбугена удару, усмиряющему пленниц, — ниже узла пояса, чуть выше женского места. Любая становится смирной. Только воняет пролившейся от боли мочой, и иметь ее потом лучше сзади.
Перегнув всхлипывающую девчонку через седло, Эбуген глянул на пленников и увидел такое, что протер рысьи глаза. Земляк Хакима, один из немногих хорезмийцев в войске, что так толком и не выучил кипчакскую речь, бритоголовый бородач Ибрагим, могучий, как девятиголовый великан-людоед Дьельбеген, волок за собой… да нет же, это никак не могло быть девицей! Тут не Саяны, женщины здесь не носят штанов! Ну вот и шапка свалилась, обнажив коротко остриженные светлые волосы.
— Эй, Хаким, твой земляк совсем глуп?! Скажи ему — это не девушка!
Хаким рассмеялся:
— Господин десятник мудростью превосходит Сулеймана ибн Дауда! Аллах и впрямь поступил с Ибрагимом по справедливости, вознаградив мышцами быка за мозги суслика. Но тут дело не в его мозгах, Ибрагим — бачабаз! — И, видя непонимание в глазах начальника, пояснил, сияя белозубой улыбкой: — Мой земляк, не во гнев господину десятнику, из тех, кому шайтан, да будет он побит камнями, наливает сладость греха не в переднее женское, но в заднее мужское!
Эбуген не враз вник в цветастую речь мусульманина, а когда вник-таки, то даже передернул плечами от омерзения:
— Сээр! — В его родном племени подобные пристрастия были величайшим нугэлтэй, только черные шаманы могли пробавляться таким безнаказанно. И разве любящие эти дела люди земли Сун и Хорезма не были повергнуты под копыта монгольских коней?! Разве не явило тем Вечное Синее Небо отвращения к их обычаям?
Но, с другой стороны, Ясса не запрещает этого. А теперь, говорят, даже кровь и кость Небесного Воителя, братья Джихангира, не гнушаются этих забав — тот же царевич Хархасун, как шепчутся.
А он обещал воинам теплую ночевку и развлечение.
Так что пусть его…
Дочь жреца всё скулила, долго и протяжно. Вообще говоря, она совсем не подходила под понятия племени Эбугена о красоте — бледная и совсем не толстая, и эти волосы — будто плесень или зимний снег… и удивительно неблагодарная к тому же. Ну или удивительно глупая. Ну что ж — воин Джихангира ставит свой долг выше любых удобств и готов претерпеть любые лишения. Особенно если впереди манит, качаясь хвостами, бунчук тысячника…
Девушек вернули за полночь. Залитых слезами стыда и боли, сжимающихся, как от ожога, при каждом прикосновении. У иных были разбиты лица, другие берегли опухшие вывихнутые руки — чужаки не прощали и намека на строптивость. Подпасок-сирота Тараска норовил отползти от всех и тихо выл, поддерживая руками порванные штаны.
Чужаки, что привели девушек и Тараску, сменили часовых — тех, что ездили вокруг, пока от костров доносились отчаянные девичьи вопли и стоны и смех пришельцев. И сменившиеся тут же подъехали к пленникам, выбирая себе потеху.
Они вернули свою добычу ближе к утру.
Отец Ефим, священник Никольской церкви, утешал односельчан как мог — но чем он мог их утешить? Разве напоминанием о рае, которым вознаграждает Господь претерпевших муки земные… но сейчас, когда едва забылась к утру тяжким неровным сном его собственная дочь, так и не позволив к себе прикоснуться отцу, не взглянув на него, спрятав лицо на груди у матери, попадьи Ненилы, он не мог утешить словами о небесной награде даже себя.
Больнее всего было вспоминать, что когда-то, в дни детства отца Ефима, они пришли на эти земли с Черниговщины, спасаясь от половецких налетов. Пришли только затем, чтоб пережить беду похуже любого налета.
На рассвете их подняли. Плетьми, тычками копейных древков, окриками. Изнасилованные с трудом передвигали ноги, девушек поддерживали подруги, гоня гадкое облегчение от того, что срам и беда стряслись не над ними. Впрочем, об этом им думалось недолго. Иноземцы подъезжали к полону, смеялись, тыкали пальцами, выискивая незнакомые лица. Девушки сжимались под наглыми, голодными взглядами раскосых темных глаз.
Значит, нынче вечером — снова… и тех, кому в ту ночь повезло…
Так и вышло. Снова пришли чужаки, снова начали разбирать девок. И снова чернобородый плешак ухватил за шиворот заверещавшего зайцем в силке Тараску, а поганский воевода закинул в седло поповну Алёнку…
В первую ночь одни плакали, другие молились, третьи бранились сквозь зубы черной бранью. Сейчас молчали — и это молчание казалось отцу Ефиму едва ль не страшнее всего остального, что с ними случилось. Кто-то заснул — а он не мог заснуть. Рядом тихо плакала Ненила, и не было слов утешить жену. Можно было только обнять, прижать к себе руками — слабыми, беспомощными руками, которых недостало защитить собственную дочь!
Когда по звездам выходила полночь, от костров раздался шум — поганые вели, натешившись, девок. Всё повторялось. Опять сменившиеся часовые тащили себе пленниц, на сей раз зацепили не одних девок — и молодую вдову Онфимью. Подальше от жадных глаз тысячников, темников, ханов, забиравших лучшее, оставляя цэрегам делить на десятерых поживших баб, едва вошедших в возраст соплюшек да дряхлых старух, монголы торопились попробовать свежатинки. В кои-то веки не дожидаться своей очереди в хвосте из десяти человек, а брать свежее — и даже выбирать!